Петровками

Иван Сергеевич Шмелев

"Петровки" - пост легкий, летний. Горкин называет - "апостольский", "петро-павлов". Потому и постимся, из уважения.

- Как так, не понимаешь? Самые первые апостолы. Петра-то-Павел, - за Христа мученицкий конец приняли. А вот. Петра на кресте язычники распяли, а апостолу Павлу главку мечом посекли: не учи людей Христову слову! Апостол-то Петр и говорит им: "я креста не боюсь, а на него молюсь... только распните меня вниз головой!"

- Почему вниз головой?

- А вот. "Я, говорит, недостоин Христовой мученицкой кончины на Кресте", у язычников так полагается, на кресте распинать, - "я хочу за Него муки принять, вниз меня головой распните". А те и рады, и распяли вниз головой. Потому и постимся, из уважения.

- А апостола Павла... главку ему мечом?.. а почему?

И.И. Левитан. Вечерний звон. 1892.


- Ихний царь не велел. Не то, чтобы добрый был, а закон такой. Апостол Павел римский язычник был, покуда не просветился... да какой был-то, самый лютый! все старался, кого бы казнить за Христово Слово. И пошел он во град Дамаский христиан терзать. И только ему к тому граду подходить, - ослепил его страшный свет! и слышит он из того света глас: "Савл, Савл! почто гонишь Меня? не сможешь ты супротив Меня!" Уж неизвестно, ему, может, и сам Христос явился в том свете. Он и ослеп, со свету того. И постиг истинную веру. Крестился, и тут прозрел, святые молились за него. С той поры уж он совсем другой стал, и имя свое сменил, стал Павлом. И стал Христа проповедывать. А по пачпорту-то - все будто язычник ихний. А у рымских язычников своих распинать нельзя, а головы мечом посекают. Ему главку и посекли мечом. Вот и постимся Петровками, из уважения.

Петровками у нас не строго. И пора летняя, и не говеем. Горкин только да Марьюшка соблюдают строго, даже селедочки не едят. А Домна Панферовна, банная сторожиха, та и Петровками говеет, к заутреням и вечерням ходит. Горкин тоже говел бы, да летнее время, делов много, - подряды, стройки... - ну, рождественским постом отговеет да Великим Постом два раза обязательно.

На дачу мы не поедем, на Воробьевку, - мамаше нездоровится. Горкин мне пошептал, на приставанья с дачей: "скоро, может, махонький братец, а то сестрица у те будет, вот и не нанимали дачу".

- Папашенька обещался на то лето в Воронцове дачу нанять, там и ягода всякая, и грибов что... и карасики в прудах, приеду к тебе - карасиков обучу ловить. Да чего нам с тобой на дачу, у нас Москва-река под рукой. Выпадет денек потеплей, мы с тобой и закатимся погулять, белье вот повезут полоскать. Харчиков захватим, на травке посидим-закусим, цветочков-желтиков насбираем, свербички пожуем... и рыбки живой прихватим у Дениса, у него всегда в садке держится про запас.

И вот, выдался денек жаркий-жаркий, ни облачка на небе. Вот бы на Москва-реку-то! А сестрица Соня, как на грех, басню задала выучить. Я у ней большую коробку с бисером рассыпал. Заставила меня до единой бисеринке все собрать да еще "Вола и Кота" выучить, большущую! Ну, басня-то пустяки, я ее за час выучил отлично. Софочка даже не поверила - "врешь, врешь!" - я ей и ответил, без запинки....а она - "врешь, врешь! ты ее раньше, должно быть, знал!" - и опять за свое - "изволь все, до бисеринки. Хотел половой щеткой, сразу, а она... учительница какая! - "нет, с пылью мне не нужно, а ты мне все по бисеренке соберешь, учись терпению!.." И вдруг...

- Сбирайся, милок, на дачу с тобой едем! - кричит под окном детской Горкин и велит Антипушке запрягать Смолу, - Кривая наша чего-то захромала, ноги у ней заплыли, от старости, пожалуй.

Я знаю, что это не "на дачу", а на Москва-реку, полоскать белье. Бисер еще не собран, но Горкин уж отпросил меня Сонечка говорит - "ну, уж беги, лентяюшка, бей баклуши". Лето у всех, а меня мучают, все каким-то экзаменом стращают, а до него еще года два, за два-то года все и помереть успеют, Горкин говорит.

Под навесом запрягают старика Смолу. Жалко старика, из уважения только держим. Ноги у него в наплывах, но до Москва-реки нас дотащит. Все-таки животное существо, жалко татарину под нож отдать, и все-таки заслуженный, сколько всякого матерьяльцу перевозил на стройки, и в Писании сказано - скота миловать. А на Москва-реке теперь живая дача, воздух привольный, легкий, ни грохоту, ни пыли, гуляй-лежи на травке, и огонек можно разложить, бутошники не загрозятся.

Горкин - в майской поддевочке, кричит молодцам выносить белье. Я бегу к Марьюшке. Она говорит - "будя с тебя. Панкратыч хлеба краюху взял, и луку зеленого, и кваску... какие еще тебе разносолы, Петровки нонче!" - и дает пирожка с морковью, из печи только. Едут с нами горничная Маша, крестница Горкина, и белошвейка Глаша, со двора, такие-то болтушки, женихи только в голове, - с ними нам не компания, пусть их свое стрекочут. Сидим с Горкиным впереди, правим, - со Смолой умеючи тоже надо. Можно и без пальтишки, теплынь, и Москва-река теперь согрелась, июнь месяц. По улице сапожники-мальчишки в окошко глядят, завидуют. Невеселая жизнь сапожницкая, - плотничья наша куда лучше! Как можно... - плотник и купальни ставит, и дачи строит, при живом дереве всегда, на воле, и сравнения никакого нет. А струмент взять: пила, топорик, струбцинка... и рубанки тебе, и фуганки, и шершебель... не сравнять никак. Сапожник на "липке" весь век живет, а плотник - вольная птица: нонче он тут, а завтра под Коломну ушел... и со всяким народом сходишься, - как можно! А то старинные хоромы ломать в именьях... чего только не увидишь, не услышишь!..

Ехать недалеко. Сворачиваем налево вниз, на Крымок, мимо наших бань, по Крымскому Валу, а вон уж и мост синеет, скозной, железный, а тут и портомойни. Слева, за глухим забором, огромный Мещанский Сад: тянет прохладой, травкой, березой, ветлами... воздух-то какой легкий, птички поют, выводят свои коленца: зяблики, щеголки, чижи... - фити-фити-фью-у... чулки-чулки-паголенки! Кукушка вот только не кукует. По зорькам и соловьи поют, а кукушка статья особая. Годов тому двадцать и кукушки тут куковали, а теперь беспокойно, к Воробьевке уж стали подаваться.

- Тут кукушке не удержаться, - говорит Горкин, - нелюдимая она птица, кара-ктерная. У каждой птицы свое обычье. Малиновка вот, - самая наша, плотницкая, стук любит и пилу-рубанок... тонкую стружку в гнездышко таскает. И скворец, вовсе дворовый. Дро-озд? Какой дроздок... черный, березовик, не любит шуму. Его слушать - ступай к Нескушному, березы любит.

Чего только не знает Горкин! Человек старинный, заповедный.

Едем высоко, по валу. По обе стороны, внизу, зеленые огороды, конца не видно, направо - наша водокачка, воду дает с Москва-реки. Ночью тут жу-уть, глухой-то-глухой пустырь.

- Застраивается помаленьку, теперь не особо страшно. А вот кукушки когда водились, тут к ночи и не ходи!

- А что... разденут?..

- Это что - разденут... а то душегубы под мостом водились, чего только тут не было! Вон, будка у моста, Васильев-бутошник, там живет. Он человек законный, а вот, годов двадцать тому, Зубарев тут жил-сторожил. Вот и приехали. Погоди ты, про Зубарева... распорядиться надо.

Смола рад: травку увидал, скатывает весело под горку. Портомойщик Денис, ловкий солдат, сбрасывает корзины, стаскивает и Машу с Глашей, а они, непутевые, визжат, - известно, городские, набалованные. Ну, они своим делом займутся, а мы своим. Река - раздолье, вольной водицей пахнет, и рыбкой пахнет, и смолой от лодок, и белым песочком, москворецким. Налево - веселая даль, зеленая, - Нескучный, Воробьевка. Москва-река вся горит на солнце, колко глазам от ряби, защуришься... - и нюхаешь, и дышишь, всеми-то струйками; и желтиками, и травкой, и свербикой со щавельном, и мокрыми плотами- смолкой, и бельецом, и согревшимся бережком-песочком, и лодками... - всем раздольем. До того хорошо, - не знаешь, что и делать. С Москва-рекой поздороваться! Сидим на корточках с Горкиным, мочим голову.

- Кормилица наша, Москва-река... - говорит Горкин ласково, зачерпывая пригоршней, - всю-то исплавали с папашенькой. И под Звенигородом, и под Можайском... самая сторона лесная, медведи попадаются. И до Коломны спускались. И плоты с барками гоняли - сводили рощи, и сколько разов тонули... всего видано. Подрастешь вот - погоним с тобой плоты...

Дышит будто Москва-река, качаются наши лодочки - "Стрела", "Ласточка", "Юла", "Рыбка"... - поплескивает об них, бабы белье полощут. Светится под водой, будто серебрецо, - раковинка-речнушка. Говорят, живая к берегу не подходит, а как отживет - обязательно ее выплеснет. Живет на самой на глыби где-то.

- Про это хорошо Денис знает. Ну-ка, Денис, скажи.

- Я мырять хорошо умею, - говорит Денис, присаживаясь с нами; смолой от него пахнет и водочкой, а лицо у него коричневое, как кожа, и все-таки он такой красивый, быстрые у него глаза, мне нравится. - В самую глыбь мырял. Речнушек энтих... и все-то ды-шут! Так вот - а-а-а-а... крышечки подымают. И раки по ним ходят, усатые... будто мужья у них. И рыбка, понятно, всякая. А я утопленницу искал... портнишечка с Бабьего Городка купалась, там вон... насупротив Хамовников, вон пожарная каланча где... глыбко тама, дна не достать. Мырнул... - и вижу... зеленым-зеленый свет! И лежит, стало-ть, на зеленом на песочке белое тело... ну, белым-то белое-разбелое... как живая, вся в своем образе природном, спит будто. А вкруг ее все речнушки эти, дышут... крышечки подымают. Ну, до чего ж хорошо! Будто рады, песни ей будто свои поют, крылышками махают. Обрадовался я ей, как родной сестрице, под плечико ее прихватил, вымахнул... ну, вовсе другая уж, на живом свету, синяя-рассиняя, утоплое тело. Там - все другое, свое. Я реку знаю, там у них свои разговоры. Верно, выплескивает речнушку, как отживет... как мы все равно своих хороним. А они выплескивают.

Серебрится Москва-река, молчит. Что у ней там, на глыби? И что - за кудрявыми Воробьевыми Горами? Поехать бы с Горкиным и Денисом на "Стреле", далеко-далеко, в лесную сторону, на самый-то конец Москва-реки!

Все бы узнали, все разговоры ихние, чего никто не знает.

- А еще чего хорошенького скажи.

- Я все на реке, много знаю. Как человеку утопнуть, дня за три еще раки наваливаются. Намедни у нас писарь с перво-градской больницы утоп, так за три дня рака навали-лось... на огонек ночью наползли... весь песок черным-черный! Я сот пять насбирал, за пять целкачей в трактир продал, к пиву их подают. Вода свое знает. А речнушки эти... у них своя примета. К холодам - и не понять, куда денутся! Опущусь - где мои речнушки? Ни разъединой. А вода непогоду чует... мутнеть за неделю еще начнет, и рыба - шабаш, брать бросает, уклейка балует только. Там у них свой порядок.

Рассказывает нам, и все на портомойни глядит, - за выручкой следит? У него сторожка на берегу, удочки, наметки, верши... - всякая снасть. И рыбка всегда живая, на дне, в садочке живорыбном. Глаша с Машей белье полощут, и все хохочут. Ноги у них белые-белые, - "чисто молошные", говорит Денис:

- На белой булочке все, балованные. А что, Михаила Панкратыч, с конторщиком-то у Маши не вышло дело?

- А тебе какая забота? Ну, не вышло... пять сот приданого желает.

- Пя-ать со-от?!! А сопляк сам. За меня бы пошла... в шелках бы ее водил, а не то что... пя-ать со-от!..

- Припас шелки-то?..

- - Дело это наживное... шелки. На одном раке могу на любое платьице... коль задастся... - А коли не задастся? На водчонку-то у те задастся...

- Водчонку мы тогда побоку... Поговорили бы, Михал Панкратыч... крестный ей. Летось намекал ей - и пить брошу... ну, рыбку ловить бросить не могу, - все-то меня корит - "шут речной, бродяга..." - это что на реке ночную... характер мой такой, не могу. А так - остепенюсь, зарок дам... - глядит на меня Денис, ковыряет в песочке палочкой. - Это она выпимши меня видала, пошумел я... А я брошу... поговорите, Михал Панкратыч.

Мне жалко Дениса: смирный он такой стал, виноватый будто. И говорю:

- Поговори, голубчик Горкин!

Горкин не отвечает, бородку потягивает только.

- Как остепенюсь, папашенька мне обещали... к Яузскому мосту взять, там больше лодочек, доходишка от гуляющих больше набежит... поговорили бы, Михал Панкратыч...

- Уж к тридцати тебе скоро, постепенней бы каку приглядел, а не верткую. Маша... хорошая наша, худого не скажу, да набалована она, с ней те трудно будет. И непоседа ты...

- Я потишей буду, Михал Панкратыч... - вздыхает Денис.

- Поговори, Горкин, - прошу его, - Они будут в домике жить, и у них детки разведутся... и мы в гости будем к ним приезжать...

Денис схватывает меня, колет усами щечку.

- Пойдем, покажу тебе, кто у меня живет-то!..

Он входит со мной в Москва-реку, идет в воде по колена. У большого камня, который называется "валун-камень", он останавливается и шепчет:

- Гляди в воду, сейчас отмутится...

Белый песочек видно, и вот - длинные черные прутики шевелятся под камнем... что такое?!.

- Не желаешь вылазить... ла-дно. Он нашаривает под камнем, посадив меня на плечо, достает огромного рака, черным-то-черного, не видано никогда.

- Это старшой у них, никогда его не беспокою, давно тут проживает. Такая у меня примета: уйдет мой рак - и мне нечего тут жить - ждать... не выходит мне счастья, значит. А покуда гожу, может, и сладится мое дело.

И сажает рака под "валун-камень". Я слышу знакомую песенку, поет Маша тоненьким голоском:

На серебряной реке-э,

На златоом песо-о-чке-э...

Мы подтягиваем с Денисом:

Долго де-э-вы моло-до-й

Я стерег следо-о-очки-и...

- Эх, - говорит Денис, - следочки!..

Выносит меня на портомойку, несет мимо нагнувшейся Маши, схватывает отжатое белье, шлепает жгутом Машу по спине и кричит: "следочки!" И она шлепает Дениса, а он пригибается со мной и приговаривает: "а ну еще... а ну?.." И Глаша, и другие принимаются хлестать нас.. Денис кричит - "ребенка-то зашибете!.." - и бежит со мной по плотам.

Горкин кричит сердито:

- Чего дурака ломаешь, да еще с дитей?! время не знаешь?!

А мне и не больно, а весело. Денис просит прощенья и все говорит - "поговорите ей, Михал Панкратыч... мочи моей нет, душа иссохлась".

Горкин не отвечает. Денис приносит из домика гармонью и начинает играть. Я знаю это - "Не велят Маше за реченьку ходить... не велят Маше молодчика любить...". Хорошо играет, Горкину даже нравится. Маша кричит с плотов в смехе:

- А ну, сыграй любимую-то свою - "вспомни-вспомни, мой любезный, мою прежнюю любовь"! - и все хохочет.

И Глаша хохочет, и все бабы. Денис кладет гармонью и идет собирать выручку. А мы с Горкиным закусываем хлебцем с зеленый луком.

- Каки мы с тобой сваты, не наше это дело. И не хозяйственный, солдат отлетный... и водчонкой балуется. Человек несостоятельный. Рыболовы - уж известно, непоседливы. Пирожка-то... Не очень я с морковью-то уважаю... Допрежде любил, а как угостил нас с Василь-Василичем Зубарев-бутошник, у моста-то жил, с той поры и глядеть не могу, с морковью-то... с души воротит. А вот. Такое было дело, страшное. Это как разбой тут шел, душегубы под мостом водились, мост тогда деревянный был. Да долго рассказывать, домой скоро собираться надо, бельецо-то вон кончили полоскать, и дело меня ждет. Ну, что ты пристал - скажи да скажи! Ну, у Зубарева чай пили с пирогом... с морковью пирог был... А у него в подпольи мертвое тело лежало... богатого огородника, воробьевского, с душегубами теми убил-ограбил. А мы, не знамши-то ничего, над ним пировали... как раз в именины его. Зубарева-то... Алексея-Божья Человека, в марте месяце... чуть не силом затащил к себе, возили ледок у нас тут, еще, помню, морозик был. Ну, и закусывали пирожком, с морковью... с кровью будто, вышло-то так. Опосле того не ем с морковью. Ну, что ты... неотвязный какой!.. ну, бы-ло..., ну, сыщик Ребров... гроза на воров был!.. - все дело раскрыл, ух ты, как раскрывал!.. Да все те рассказывать - и дня не хватит. Ну, судили... Домой вот приедем...

Смола отдохнул на травке. Денис взваливает на полок тяжелые корзины с бельем. Подсаживает Машу, шепчет ей что-то на ухо, а она отвертывается к Глаше и все-то хохочет, глупая. Жалко с Москва-рекой прощаться, со всем раздольем, со всем, что на ней и в вей, и там, далеко, за Воробьевкой, за Можайском... Чего там не видано, не слыхано!

Смола наелся травы, не хочет стронуться, да еще в горку надо. Тянет его Денис, а он ни с места: с ним тоже надо умеючи. Горкин начинает его оглаживать. Денис уходит...

Я вижу, как бродит он по воде, словно чего-то ищет. Маша кричит ему:

- Нас что ж не провожаешь?..

- А вот, годи, провожу!.. - отвечает Денис с реки. Смола сворачивает на травку и останавливается. Подходит Денис, кричит Маше - "вот тебе жених!" - и что-то швыряет ей. Она с визгом валится на белье. Черное что-то падает на дорогу, в пыль... и я вижу большого рака, как он возится по пыли, и слышно даже, как хлопает он "шейкой". Горкин велит Денису заворотить Смолу, сердится.

Возьми себе поиграть... - говорит мне Денис, и завертывает рака в большой лопух. - Ушел мой рак, и мне уходить надо. Возьму расчет, Михал Панкратыч... пойду под Можайск, на барки.

Говорит он не своим голосом, будто он заболел.

- А нас с Машухой не прихватишь? - смеется Глаша, - как же нам без тебя-то?..

Маша не говорит: сердится будто на Дениса, - за рака сердится? А мне так жалко, что рак ушел: не будет теперь Денису счастья.

Денис подпирает полок плечом, и Смола трогает. Я говорю Денису:

- Возьми рака, пусти под "валун-камень"!.. Он берет рака, смотрит на меня как-то непонятно, и говорит, уже веселей:

- Пустить, а? Ну, ладно... пущу на счастье. Только мы двое про рака знаем.

- Прощевайте... - говорит он и смотрит, как мы ползем. Маша кричит:

- Не скучай, найду тебе невесту! В подпольи у нас живет, корочку жует, хвостиком крутит, все ночки кутит... как раз по тебе!.. - и все хохочет.

- А смеяться над человеком не годится, он и то от запоя пропадает... - говорит ей Горкин, - надо тоже понимать про человека. А дражнить нечего. Погодь, прынца тебе посватаем.

Маша молчит, глядит на Москва-реку, где Денис. А он все глядит, как мы уползаем в горку. Вот уж и "дача" кончилась, гремит по камням полок, едут извозчики. А Денис все стоит и смотрит.











Источник: http://shmelev.lit-info.ru/shmelev/proza/leto-gospodne/leto-gospodne-18.htm